Понятие «политическая культура» в современных исследованиях по истории революции и гражданской войны в России

 

Печатный аналог: Журавлев В.В. Понятие «политическая культура» в современных исследованиях по истории революции и гражданской войны в России // Власть и общество в Сибири в XX веке. Сборник научных статей / Научный редактор В.И. Шишкин. Новосибирск: Параллель, Институт истории СО РАН. 2015. Выпуск 6. С. 17–31. PDF, 286 Кб.

Политическая история, история правителей и законодателей, история междоусобиц и завоеваний начиная с античности была главной, а зачастую и единственной тематической областью историописания. В XIX веке в «позитивистской» исторической науке господствующее положение политической проблематики было обосновано теоретически и поставлено на надежную фактографическую, событийно-источниковую основу. Однако именно данные основания исторического знания и оказались в эпицентре критики в ходе «историографической революции», происходившей в западной исторической науке бóльшую часть ХХ века [1].

Сущность радикальных перемен в западном историческом знании описал А.Я. Гуревич, один из первых отечественных сторонников и популяризаторов новой парадигмы.

«Историки […] стремятся пробиться к другому уровню исторической реальности — охватить повседневную жизнь людей из разных слоев общества, воссоздать […] их взгляды и привычки сознания, их системы ценностей, определявшие их поведение, реконструировать картину мира, которая […] налагала на их мысли и поступки неизгладимый отпечаток».

Исследователь резко разделяет «новую историческую науку» и политическую историю:

«Общественные отношения и институты, политические события не могут быть поняты, если историк не знает, каково было содержание духовной жизни людей, участвовавших в этих событиях».

Далее он еще раз противопоставляет такие предметы исследований, как «решения правителей» и «эмоциональная жизнь людей, их меняющиеся настроения и стереотипы мышления, их верования и формы мировосприятия», отмечая, что «в действительности эти глубинные установки сознания и эмоциональной жизни несравненно более весомы, чем „броуново движение“ политической истории».

«Центр тяжести в историческом исследовании явно смещается в сторону изучения человеческого сознания», — заключал А.Я. Гуревич [2].

Впрочем, все это было написано в послесловии к русскому изданию монографии М. Блока «Короли-чудотворцы», впервые опубликованной в 1924 году [3] и традиционно считающейся краеугольным камнем «новой исторической науки». А ведь это исследование посвящено именно истории политической власти. Потенциал политических «рецессивных генов», входящих в базовый код новой исследовательской парадигмы, в полной мере проявился позднее, когда c 1970-х годов французские, а затем и другие европейские и американские историки на новой основе стали возвращаться к политической проблематике. Выстроенная ими заново политическая история ныне определяет свое предметное поле как «изучение политической культуры общества в ту или иную эпоху» [4].

Что касается советской исторической науки, то в ней политическая история всегда занимала центральное место. В марксистско-ленинской парадигме классовая борьба — ключевой процесс всемирной истории, а главное, самое важное событие в истории этой борьбы — Октябрьская революция, рождение советского государства и победа большевиков в гражданской войне. Это порождало огромное количество историко-рево­люцион­ных и историко-партийных исследований, а ретроспективно ставило в центр внимания историю государственности и революционной борьбы на всех этапах развития российского общества.

История культуры занимала значительно более скромное место в общей иерархии исторического знания. Опираясь на тезис об «относительной самостоятельности духовной жизни общества» [5], советские гуманитарии были склонны изучать культуру как «автономную республику» в пространстве исторического прошлого [6]. Пересечение культурных штудий с политической историей имело место прежде всего при изучении деятельности государственных институтов в области образования, искусства, науки и религии, то есть и сама культура понималась прежде всего институционально.

Впрочем, в инструментарий советского обществоведения входило и собственно понятие «политической культуры». Однако оно использовалось прежде всего при описании процесса аги­та­ционно-пропа­гандист­ского «распределения» идеологического «продукта» [7], что воспринимается почти как омоним по отношению к термину западных социальных наук.

После деструкции марксистско-ленинской исторической науки многие отечественные историки в поисках источников методологического обновления обратились к наработкам актуального западного гуманитарного знания.

В 2001 г. американская исследовательница Л. Энгельштейн подвела некоторые итоги первого постсоветского десятилетия развития российской историографии. Статью с характерным названием «Повсюду „культура“» она посвятила яркой тенденции данного периода — моде на культуроцентрическую исследовательскую оптику.

«Теперь историки склоняются к тому, — писала она, — чтобы видеть в культуре не отражение глубинных социальных структур и властных отношений, а наоборот — источник политических стилей и даже силу, руководящую судьбами наций. В качестве системы ценностей, знаков и условностей культура предоставляет „монтажный щит“ для личного и коллективного опыта… Культурные формации одновременно и стабильны, и изменчивы: они сохраняются во времени, но могут и возвещать об историческом переломе. Таким образом, культура представляется историкам стратегическим первоначальным пластом для их исследований» [8].

Таким образом, в каком-то смысле неизбежно, что концепт «политической культуры» обрел широкую популярность среди российских историков, изучающих историю властных взаимодействий, государственных институтов и общественных конфликтов. В какой-то степени он стал символом обновления теоретического инструментария в отечественной политической истории [9].

Однако как именно он «живет» в современной отечественной практике исторических исследований теперь, когда новизна его постсоветской интерпретации перестала быть столь яркой? Какие результаты приносит его использование? Как меняется он в историографическом обороте? Цель настоящей статьи — попытаться найти ответы на эти вопросы применительно к исследовательским публикациям последних пятнадцати лет, посвященным традиционно центральной теме политической истории России — истории революции и гражданской войны 1917–1922 гг.

* * *

В 2001 г., незадолго до выхода вышеупомянутой историографической публикации Л. Энгельштейн, вышла из печати монография Б.И. Колоницкого «Символы власти и борьба за власть: К изучению политической культуры Российской революции 1917 года» [10]. Спустя одиннадцать лет книга была выпущена вторым, исправленным и дополненным изданием [11]. Переиздание оправдано: исследование более чем востребовано, оно прочно вошло в научный и образовательный оборот, неоднократно упоминалось и анализировалось в историографических обзорах и специальных рецензиях [12]. Работу сопоставляли с широко известными исследованиями Л. Хант о французской революции [13] и Р. Уортмана о политических ритуалах русской монархии [14].

Как же выстраивает Б.И. Колоницкий понятие политической культуры в своем исследовании?

Вначале он приводит принадлежащую политологу Г. Алмонду и имеющую широкую известность трактовку политической культуры как свойственного каждой политической системе «определенного образца ориентаций на политическое действие». Элементами этого «образца ориентаций» являются политические знания и представления, политические эмоции, политические оценки и нормы. Б.И. Колоницкий отмечает большой успех и широкое распространение понятийной новации. Причина этого такова: понятие «заполнило известный терминологический вакуум», возникший в изучении дестабилизированных политических режимов, процессы в которых было «невозможно описать, лишь исследуя формальные политические институты». Впрочем, далее констатируется, что единого понимания концепта политической культуры на сегодняшний день так и не выработано: понятие, введенное в оборот Г. Алмондом, трактуется различными авторами «совершенно по-разному» [15].

Однако разноречивость дефиниций не рассматривается Б.И. Колоницким как непреодолимое препятствие: «все же существуют некоторые общие положения, которые разделяются большинством ученых». Таких общих положений автор выделяет два: первым «важ­нейшим элементом политической культуры» он называет политическую традицию», другим «важнейшим компонентом» («бесспорной частью») политической культуры — «политические символы». К теоретическому понятию политической традиции автор более не обращается, сосредоточивая свое внимание на втором «компоненте» политической культуры. Автор выделяет пять функций политической символики:

  1. идентификационную (символы конституируют политические сообщества);
  2. демонстрационную (указывают на факт политических изменений);
  3. мобилизации и легитимации (выступают как ресурс привлечения поддержки и оправдания целей и средств политических субъектов);
  4. компенсаторную (замещают невозможные по каким-либо причинам реальные политические действия);
  5. коммуникативную (выступают средством трансляции идеологем в массовое сознание) [16].

В обсуждение вопроса о том, какое место занимает сфера символов в политической культуре, автор не вступает. Он лишь указывает на существование точки зрения, рассматривающей политическую культуру как понятие, в целом тождественное политической символике, не поддерживая и не критикуя данную точку зрения. Б.И. Колоницкий предлагает посмотреть на политическую символику эпистемологически: политические символы, с его точки зрения, служат «своеобразными ключами для интерпретации политических культур» для любого, изучающего политическую историю [17].

Исследователь выделяет также три обстоятельства, дополнительно обосновывающие необходимость изучения политической символики для историков революционной эпохи. Во-первых, в ситуации социальных потрясений имеет место «архаический синдром» — сужение сферы рационального и, напротив, рост значения чувственно-эмоционального восприятия окружающей действительности, не делающего разницы между символом и тем, что он обозначает. Во-вторых, наряду с архаизацией общество революционной эпохи тяготеет к своего рода «знакомании», вызванной тем, что оно напряженно ищет для поддержания социальных связей «новые формы». Символы как раз и закрепляют, оформляют эти новые социальные практики. В-третьих, политическая борьба как таковая, а также ее этапы, особенности и техника отражаются в динамике системы господствующих символов, а символы выступают как инструмент и как фактор реальных политических конфликтов [18]. Таким образом, Б.И. Колоницкий видит в исследовании политической символики три важнейшие возможности. На внешнем уровне — изучение политического процесса (почти традиционная политическая история с вниманием к событиям и их механизмам), на внутреннем — изучение глубинного содержания этого процесса в двух его появлениях — деградационном и творческом.

Впрочем, наибольший интерес представляет то, как данные принципы реализовались в самом исследовании.

Монография состоит из трех глав, каждая из которых посвящена различному кругу проблем. В первой, через призму символики, рассмотрен процесс революционной смены власти. Во второй и третьей исследуются процессы отрицания прежних символов и становления новой символической системы соответственно.

Первая глава имеет сложную тематическую структуру. Собственно февральско-мар­товским событиям в Петрограде посвящен лишь ее первый параграф. Следующей темой становится анализ феномена так называемых «праздников свободы» (организованных новыми властями торжественных мероприятий). В заключении главы рассматриваются религиозные составляющие в символике «нового режима», и прежде всего — пасхальная метафора революции.

Авторскую логику данного расположения таких на первый взгляд разнородных тематических блоков можно реконструировать следующим образом. Скоротечное восстание в Петрограде рассматривается автором прежде всего через призму двух переплетающихся тем — специфической политико-семиотической топографии города на Неве и «музыки революции» — прежде всего революционных песен. Отсутствие серьезного сопротивления «сил старого режима» с самого начала привело к тому, что для множества участников вовлеченность в революционные действия носила ритуальный, имитационно-симво­лический характер.

Второй параграф описывает этот же процесс, но уже в масштабе всего государства. «Символическая революция», приходя из столицы на места «по телеграфу», и там воспроизводилась как ритуал, как имитация реальности, но не реальность: организованные новыми (а в армии и на флоте — старыми) властями «праздники свободы» должны были придать верхушечным процессам форму res publica, «общего дела». Эти «праздники» (функционально сопоставимые с торжествами монархических коронаций) модулировали идейное содержание последующего политического процесса.

Третий параграф, возможно самый новаторский в книге, переводит исследовательское внимание c «целого» политического процесса (восстания ли, распространения ли революции вширь) на его один, но важнейший с точки зрения политической культуры аспект. Он рассматривает религиозные, конкретно — православно-христианские способы «оформления» революционного процесса. Хотя этому материалу могло найтись место и во второй и в третьей главах, нельзя не признать композиционное решение Б.И. Колоницкого удачным: описав возникновение революции и ее распространение «вширь», автор теперь обращается к ее проникновению «вглубь», к основаниям, к фундаментальным уровням российской социокультурной матрицы.

После этого обретает адекватный исторический масштаб материал двух последующих глав: «негативной» и «позитивной», посвященных низвержению старых и утверждению новых символических форм. Здесь для понимания авторской концепции также важна структура повествования.

Вторая глава состоит из пяти параграфов, описывающих низвержение прежних государственных символов, обладавших правовым статусом (герб, флаг, гимн), военных символов (знамена, флаги), «художественных» государственных символов (царских портретов и памятников), «персональных» воинских символов (форма одежды, знаки различия, знаки отличия), а также один из видов языковой символики — официально закрепленным названиям (также штатским и военным).

Первый параграф третьей главы имеет подобную структуру. Автором в нем выделены четыре пункта, описывающие общественную борьбу за новый (красный) флаг, за новый гимн («Марсельеза» vs «Интернационал»), за новое титулование («граждане» vs «товарищи») и вокруг образа «вождя» революции.

В чем бросающаяся в глаза разница описаний двух символических систем? Свергаемая представлена двумя стройными, юридически выверенными, структурно организованными символическими «наборами»: общегосударственным и военным. Утверждаемая — во всех своих частях неизменно «двоится», сам процесс ее становления есть не только борьба со старой системой, но и напряженное противоборство внутри системы новой, между разными версиями революционной символики. Несовпадения отдельных пунктов двух наборов вызваны, скорее, не отсутствием материала, а авторским замыслом. Так, среди свергаемых символов разительно отсутствует фигура царя, предшествующая фигуре революционного вождя. Это, вероятно, вызвано тем, что сложность и значимость данного политического образа потребовали от автора его монографического исследования [19].

Следующая часть третьей главы посвящена коммерческим механизмам распространения революционной символики. В завершение рассматривается проблема восприятия времени в революции. Автору удается наглядно показать, насколько эсхатологической была свойственная послефевральской России концепция «революционного времени». Хотя термин «хронотоп» не используется автором, характерно «обрамление» текста книги темами пространства революции и ее времени. Такая композиция обеспечивает концептуальную «рамку» монографии.

Результаты исследования интересны и глубоки. Б.И. Колоницкий приходит к выводу о совершенно исключительной роли в «символической революции» особого феномена — субкультуры революционного подполья. Эта субкультура — радикальная, эсхатологически настроенная — после Февраля монополизировала символическую сферу России. Либералы не предлагали своим сторонникам в 1917 г. своих особых символов; прежние, монархические государственные символы были глубоко дискредитированы. Субкультура подполья, во взаимодействии с рядом других субкультур (интеллигенции, «сознательных рабочих» и др.) сумела наложить глубокий отпечаток на национальную политическую культуру, в значительной степени переформатировав ее. Успехи большевиков и их союзников в «символической революции» существенно облегчили им борьбу за власть [20].

Итак, с одной стороны, понятие политической культуры в монографии Б.И. Колоницкого играет роль «внешней рамки», «фона» для предмета непосредственного исторического исследования — сферы политических символов. В принципе это отражено и в подзаголовке монографии: формулировка «К изучению политической культуры…» не подразумевает реконструкции всей системы политической культуры изучаемой эпохи в целом. С другой стороны, исследователь выявляет структуру и функции связанной с символами части политической культуры и политической практики. Он отмечает ведущую роль символов в процессах самоорганизации стихийной политической активности масс. Наконец, важным результатом исследования является выделение в рамках национальной политической культуры особых образований — политических субкультур, часть из которых взаимодействуют друг с другом и способны, в определенных исторических условиях, выступить фактором радикальной трансформации политико-культурной сферы в масштабе общества в целом.

* * *

В 2003 г. в Омске была опубликована первая часть исследования А.А. Штырбула под многообещающем названием «Политическая культура Сибири» [21]. Спустя пять лет вышло из печати второе, дополненное издание монографии, включавшее сразу обе части [22].

По содержанию данная публикация представляют собой прежде всего обобщение фактического материала по истории политических партий в Сибири, а в источниковом отношении в значительной степени опирается на работы предшественников. Главная цель исследования сформулирована следующим образом: «проследить в комплексе и взаимосвязи всю историю сибирской многопартийности от ее генезиса до исчезновения, ухода с политической сцены» [23].

В структурном отношении монография разделена на две хронологические части по рубежу февраля 1917 г. Причем первая часть организована по проблемно-хроно­логи­ческому принципу, а вторая — по чисто хронологическим основаниям. В первой части нашлось место для отдельного рассмотрения вопросов социальной структуры сибирского общества, политического экстремизма и политических компромиссов, региональных аспектов парламентаризма, взаимодействия партийных структур и власти. Во второй части все эти проблемы растворены в хронологически организованном повествовании. Однако нас интересует трактовка автором концепта «политическая культура» и причины обращения к нему.

Термин, вынесенный в заглавие книги, во введении к ней встречается один раз, а именно в следующем определении: «Партийно-политическая деятельность — одно из высших проявлений общественной самоорганизации и политической культуры общества». Далее А.А. Штырбул добавляет следующую ремарку — «Разумеется, в части культуры речь должна идти о более-менее цивилизованных формах проявления этой деятельности» [24]. Это все, что автор сообщает читателю о своем понимании данного концепта. Поразительно, но в тексте заключения понятие «политическая культура» отсутствует вовсе.

В 2015 г. в небольшой публикации, также содержащей в своем названии словосочетание «политическая культура», А.А. Штырбул несколько более подробно высказался о данном понятии.

«Политическая культура, — пишет он, — часть общей культуры в целом. К политической культуре относятся традиции и опыт таких явлений, как политический плюрализм (многопартийность), в том числе партийно-политический блокизм; политическое лидерство; обеспечение властью политических прав населения и способность самого населения к реализации этих прав на практике (как путем парламентаризма, так и иными путями); социально-политическое (в том числе государственное) творчество».

Затем автор выдвигает далеко небесспорный тезис о том, что «политическая культура страны не в последнюю очередь складывается из политической культуры регионов» [25]. Далее следует фактографический очерк истории политических организаций Омска и сопредельных территорий Прииртышья на протяжении первой четверти ХХ века. Возникает вопрос: а при чем здесь вообще «политическая культура»?

Итак, можно понять, что для данного автора культура приравнивается к некой стандартной «цивилизованности» и иерархически делится на «высшую» и «низшую». Нельзя не отметить, что подобный подход вступает в конфликт с принципом историзма, с ориентацией на понимание исторической реальности и неизбежно ведет к модернизации, к искаженной интерпретации изучаемых явлений.

Кроме того, политическая культура рассекается на региональные «фрагменты». При этом, даже если исходить из авторских формулировок, совершенно неясно, чем «партийно-политический блокизм», например, на Кавказе в культурном отношении отличался от этого же явления в Сибири? Если существование феномена особой, отличной от других частей России политической культуры в сибирском макрорегионе вызывает сомнение и нуждается в доказательствах, то попытки приписать таковую населению Среднего Приртышья выглядят уже совершенно фантастическими.

Наконец, сам концепт «политической культуры» очевидным образом используется А.А. Штырбулом лишь в декоративно-имитационном качестве. Он просто не нужен для достижения поставленной цели теми средствами, которыми пользуется автор. Перед нами явный случай злоупотребления «историографической модой».

* * *

Для ряда исследователей характерно желание сузить, конкретизировать понятие политической культуры через исследование ее версий, свойственных отдельным социальным группам.

Так, М.В. Пономарев ставит вопрос об исследовании «политической культуры православного духовенства Царицынской епархии» в 1917–1930-х годах [26]. Далее он употребляет по отношению к ней термин «субкультура» и говорит о необходимости выявления ее «региональной специфики». Таким образом автор проводит две ограничивающие операции: по критерию социальной стратификации (духовенство) и по территориальному критерию (Царицинская епархия).

В результате к региональной специфике автор относит «склонность к конформизму среди массы клириков, бóльшую степень распространения радикальных идей в среде сельского, а не городского духовенства». Остается совершенно непонятно, как специфичность черт такого рода для Царицинской епархии можно убедительно обосновать на материалах одного региона.

Иначе ограничивает предмет своего исследования С.В. Макарчук [27]. Он не только выделяет особую группу — членов социалистических партий, не только берет обширный макрорегион — восток России, составлявший в годы гражданской войны единое политическое пространство, но и выделяет конкретный элемент политической культуры — компромисс как ценностную установку. Такая оптика выглядит более корректной и более перспективной, тем более что региональные ограничения материала не приводят к региональным ограничениям постановки вопросов. К сожалению, С.В. Макарчуку не удалось избежать другого недостатка — использования модернизирующей, не историчной терминологии. Применение современного термина «толерантность» навряд ли уместно в исследованиях эпохи 1917–1922 гг., по крайней мере без особого обоснования и расшифровки.

Впрочем, вполне возможен и региональный масштаб исследования политической культуры, как это сделано в статье Д.В. Колчинского [28]. Ограничивая территориальные рамки своего исследования, автор не ставит вопрос о специфике, но в итоге делает вполне обоснованные выводы, хотя и идущие в основном в русле концепции Б.И. Колоницкого.

Перспективен подход, реализуемый в серии публикаций Д.Н. Шевелева [29]. Он исследует прежде всего тот аспект сферы политической культуры периода гражданской войны, который связан с «конкурентной борьбой за гегемонию символического производства и формирование информационного, политического, социального, экономического и культурного пространства, соответствующего новой государственной доктрине» [30]. При этом важное внимание уделяется анализу бинарных мифологических оппозиций, свойственных пропагандистскому дискурсу, вообще анализу различных устойчивых образов, составлявших мыслительный каркас как политической пропаганды, так и, в определенной степени, государственной практики.

Итак, понятие «политической культуры» прочно вошло в научный инструментарий российской историографии революции и гражданской войны. Его использование как приносит важные научные результаты, так и сопровождается определенными издержками, свойственными «историографической моде». В процессе использования, концепт претерпел определенные трансформации.

Потенциал его дальнейшего развития, востребованный исследовательской ситуацией, связан прежде всего с уточнением внутренней понятийной структуры и внешних связей с близкими понятиями. Необходимо построение исторического понятия политической культуры, в достаточной степени абстрактного и строгого, чтобы выступать в своей обобщающей функции, и в достаточной степени конкретного, чтобы не превращаться в пустой терминологический «бренд». В противном случае ему грозит «большое кладбище концептов, которые долго использовали, а потом похоронили, не проведя аутопсии» [31].

ПРИМЕЧАНИЯ

  1. Могильницкий Б.Г. История исторической мысли ХХ века: курс лекций. В 3-х вып. Вып. 2: Становление «новой исторической науки». Томск, 2003. 178 с.; Вып. 3: Историографическая революция. Томск, 2008. 554 с.
  2. Гуревич А.Я. Марк Блок и историческая антропология // Блок М. Короли-чудотворцы: Очерк представлений о сверхъестественном характере королевской власти, распространенных преимущественно во Франции и в Англии / Пер. с франц. М., 1998. С. 668.
  3. Bloсh M. Les rois thaumaturges, étude sur le caractère surnaturel attribué à la puissance royale, particulièrement en France et en Angleterre. Strasbourg; Paris, 1924. VII+542 p.
  4. Кром М.М. Историческая антропология. 3-е изд. СПб., 2010. С. 129.
  5. Марксистско-ленинская философия. Исторический материализм / Ред. А.Д. Макаров и др. М., 1969. С. 193.
  6. Шрейдер Ю. Культура как фактор свободы // Новый мир. 1993. № 1. С. 242–246.
  7. Горбунов В.В. Взгляды В.И. Ленина на становление политической культуры социализма // Вопросы истории КПСС. 1982. № 4. С. 32–34; Коган Л.Н., Вишневский Д.P., Шапко В.Г. Политическая культура развитого социализма: проблемы и опыт. Свердловск, 1982. 173 с.; Лисенков М.М. Политическая культура советского человека. М., 1983. 95 с.; Политическая культура социализма / Общ. ред. Л.Н. Коган. Фрунзе, 1984. 217 с.; Дегтярева Р.В. Деятельность КПСС по формированию политической культуры научно-технической интеллигенции в условиях развитого социализма. Л., 1985. 144 с.; Кондрусев И.В. Деятельность КПСС по формированию политической культуры рабочей молодежи в восьмидесятые годы: опыт и уроки. Автореф. дис. … канд. ист. наук. М., 1990. 24 с.; и др.
  8. В английском тексте статьи употреблена иная метафора: там говорится о культуре как «стратегическом пропускном пункте исторических исследований» («strategic point of entry for historical research»). См.: Engelstein L. Culture, Culture Everywhere: Interpretations of Modern Russia, across the 1991 Divide // Kritika: Explorations in Russian and Eurasian History. 2001. Vol. 2. No2. Spring. P. 363–393; Энгельштейн Л. Повсюду «культура»: о новейших интерпретациях русской истории XIX–XX веков // Новая русская книга. 2001. № 3–4. С. 107–121.
  9. Кром М.М. Политическая антропология: новые подходы к изучению феномена власти в истории России // Исторические записки. Вып. 4 (122). М., 2001. С. 370–397; Он же. Новая политическая история: темы, подходы, проблемы // Новая политическая история: Сборник научных работ. СПб., 2004. С. 7–17; Малинова О.Ю. «Политическая культура» в российском научном и публичном дискурсе // Полис: Политические исследования. 2006. № 5. С. 106–128; Она же. «Политическая культура» в российском и англо-американском научном дискурсе // Политическая наука. 2006. № 3. С. 7–30.
  10. Колоницкий Б.И. Символы власти и борьба за власть: К изучению политической культуры Российской революции 1917 года. СПб., 2001. 349 с.
  11. Колоницкий Б.И. Символы власти и борьба за власть: К изучению политической культуры Российской революции 1917 года. СПб., 2012. 320 с.
  12. Витенберг Б.М. История и историки 1917-го: Прежняя жизнь, другая жизнь // Новое литературное обозрение. 2001. № 52. С. 334–346; Николаева Е. Рец. на кн.: Колоницкий Б.И. Символы власти и борьба за власть: К изучению политической культуры российской революции 1917 года. СПб., 2001. 350 с. // Новое литературное обозрение. 2002. № 54. С. 385–388.
  13. Hunt L. Politics, Culture, and Class in the French Revolution. Berkeley; Los Angeles: University of California Press, 1984. 251 p. (2th ed. Berkeley; Los Angeles: University of California Press, 2004. 272 p.)
  14. Wortman R. Scenarios of Power: Myth and Ceremony in Russian Monarchy. 2 vols. Princeton: Princeton University Press, 1995, 2000. V. 1. 469 p.; v. 2. 512 p. Рус. изд.: Уортман Р.С. Сценарии власти: Мифы и церемонии русской монархии. В 2-х тт. М., 2004. Т. 1. 605 с.; т. 2. 796 с.
  15. Колоницкий Б.И. Символы власти… 2-е изд. С. 8.
  16. Там же. C. 11.
  17. Колоницкий Б.И. Символы власти… 2-е изд. С. 10.
  18. Там же. С. 12–13.
  19. Колоницкий Б.И. Трагическая эротика: Образы императорской семьи в годы Первой мировой войны. М., 2010. 664 с. (Серия Historia Rossica).
  20. Колоницкий Б.И. Символы власти… 2-е изд. С. 304–311.
  21. Вторая часть, видимо, тогда так и не была издана. См.: Штырбул А.А. Политическая культура Сибири: Опыт провинциальной многопартийности (конец XIX — первая четверть XX века) / Науч. ред. В.Д. Полканов. Ч. 1: Конец XIX века — февраль 1917 года. Омск, 2003. 243 с.
  22. Штырбул А.А. Политическая культура Сибири: опыт провинциальной многопартийности (конец XIX — первая треть XX в.) / Науч. ред. М.В. Шиловский. Омск, 2008. 612 с.
  23. Штырбул А.А. Политическая культура… Омск, 2008. С. 7.
  24. Там же. С. 7.
  25. Штырбул А.А. Политическая культура Омска и Среднего Прииртышья первой четверти ХХ века // Вестник Омского университета. 2015. № 2 (76). С. 147.
  26. Пономарев М.В. Политическая культура православного духовенства России в 1917–1930-е гг.: центр и провинция. Автореф. дис. … канд. ист. наук. Волгоград, 2010.
  27. Макарчук С.В. Социалисты на востоке России: политическая культура компромисса накануне и в начале гражданской войны // Вестник КемГУКИ. 2013. № 23.
  28. Колчинский Д.В. Формы самовыражения массовой политической культуры в 1917 г. (по материалам Тамбовской губернии) // Вестник Тамбовского государственного университета. 2015. Вып. 3 (143).
  29. Шевелев Д.Н. Осведомительная работа антибольшевистских правительств на территории Сибири в годы Гражданской войны (июнь 1918 – январь 1920 гг.). Автореф. дис. … д-ра. ист. наук. Томск, 2012. 48 с.; Он же. Структурирование политического пространства и формирование национальной идентичности в официальной и проправительственной периодической печати белой Сибири (июнь 1918 – декабрь 1919 гг.) // Человек в меняющемся мире. Проблемы идентичности и социальной адаптации в истории и современности: методология, методика и практика исследования: Программа и тезисы. Томск, 2014. С. 225–228; Он же. «Мы испытали горькое удовлетворение нашей общей победы»: тема и образы «Великой войны» в официальной и проправительственной периодической печати белой Сибири (июнь 1918 – декабрь 1919 гг.) // Былые годы: Российский исторический журнал (Сочи). 2014. № 33 (3). С. 348–353; Шевелев Д.Н., Конев К.А. Тема Великой войны во взаимоотношениях Российского правительства адмирала А.В. Колчака и Центрального Карпаторусского совета (1918–1919 гг.) // Русин: Международный исторический журнал. Кишинев, 2014. № 3 (37). С. 167–181.
  30. Шевелев Д.Н. Структурирование… С. 226.
  31. Лильти А. Как избавиться от цивилизации: об использовании одного концепта // Как мы пишем историю? М., 2013. С. 195.

, , , , , ,

Создание и развитие сайта: Михаил Галушко